Эта поза… признаюсь, несколько вольная… не понравилась офицеру. Офицер ничего не сказал, но, когда я вышел, он вышел вслед за мной.
«Господин аббат, сказал он, догнав меня, — нравится ли вам, когда вас бьют палкой?»«Не могу ответить вам на этот вопрос, сударь, — возразил я, — так как до сих пор никто никогда не смел меня бить».
«Так вот, выслушайте меня, господин аббат: если вы еще раз придете в тот дом, где я встретился с вами сегодня, я посмею сделать это».
Кажется, я испугался. Я сильно побледнел, я почувствовал, что у меня подкашиваются ноги, я искал ответа, но не нашел его и промолчал.
Офицер ждал этого ответа и, видя, что я молчу, расхохотался, повернулся ко мне спиной и вошел обратно в дом. Я вернулся в семинарию.
Я настоящий дворянин, и кровь у меня горячая, как вы могли заметить, милый д'Артаньян; оскорбление было ужасно, и, несмотря на то что о нем никто не знал, я чувствовал, что оно живет в глубине моего сердца и жжет его. Я объявил святым отцам, что чувствую себя недостаточно подготовленным к принятию сана, и по моей просьбе обряд рукоположения был отложен на год.
Я отправился к лучшему учителю фехтования в Париже, условился ежедневно брать у него уроки — и брал их ежедневно в течение года. Затем в годовщину того дня, когда мне было нанесено оскорбление, я повесил на гвоздь свою сутану, оделся, как надлежит дворянину, и отправился на бал, который давала одна знакомая дама и где должен был быть и мой противник.
Это было на улице Фран-Буржуа, недалеко от тюрьмы Форс.
Офицер действительно был там. Я подошел к нему в ту минуту, когда он, нежно глядя на одну из женщин, напевал ей любовную песню, и прервал его на середине второго куплета.
«Сударь, — сказал я ему, — скажите, вы все еще будете возражать, если я приду в известный вам дом на улице Пайен? Вы все еще намерены угостить меня ударами палкой, если мне вздумается ослушаться вас?»
Офицер посмотрел на меня с удивлением и сказал:
«Что вам нужно от меня, сударь? Я вас не знаю».
«Я тот молоденький аббат, — ответил я, — который читает жития святых и переводит „Юдифь“ стихами».
«Ах да! Припоминаю, — сказал офицер, насмешливо улыбаясь. — Что же вам угодно?»
«Мне угодно, чтобы вы удосужились пойти прогуляться со мной».
«Завтра утром, если вы непременно этого хотите, и притом с величайшим удовольствием».
«Нет, не завтра утром, а сейчас же».
«Если вы непременно требуете…».
«Да, требую».
«В таком случае — пойдемте… Сударыни, — обратился он к дамам, — не беспокойтесь: я только убью этого господина, вернусь и спою вам последний куплет».
Мы вышли. Я привел его на улицу Пайен, на то самое место, где ровно год назад, в этот самый час, он сказал мне любезные слова, о которых я говорил вам. Была прекрасная лунная ночь. Мы обнажили шпаги, и при первом же выпаде я убил его на месте…
— Черт возьми! — произнес д'Артаньян.
— Так как дамы не дождались возвращения своего певца, — продолжал Арамис, — и так как он был найден на улице Пайен проткнутый ударом шпаги, все поняли, что это дело моих рук, и происшествие наделало много шуму. Вследствие этого я вынужден был на некоторое время отказаться от сутаны. Атос, с которым я познакомился в ту пору, и Портос, научивший меня, в дополнение к урокам фехтования, кое-каким славным приемам, уговорили меня обратиться с просьбой о мушкетерском плаще. Король очень любил моего отца, убитого при осаде Арраса, и мне был пожалован этот плащ…
Вы сами понимаете, что сейчас для меня наступило время вернуться в лоно церкви.
— А почему именно сейчас, а не раньше и не позже? Что произошло с вами и что внушает вам такие недобрые мысли?
— Эта рана, милый д'Артаньян, явилась для меня предостережением свыше.
— Эта рана? Что за вздор! Она почти зажила, и я убежден, что сейчас вы больше страдаете не от этой раны.
— От какой же? — спросил, краснея, Арамис.
— У вас сердечная рана, Арамис, более мучительная, более кровавая рана — рана, которую нанесла женщина.
Взгляд Арамиса невольно заблистал.
— Полноте, — сказал он, скрывая волнение под маской небрежности, — стоит ли говорить об этих вещах! Чтобы я стал страдать от любовных огорчений? Vanitas vanitatum! Что же я, по-вашему, сошел с ума? И из-за кого же? Из-за какой-нибудь гризетки или горничной, за которой я волочился, когда был в гарнизоне… Какая гадость!
— Простите, милый Арамис, но мне казалось, что вы метили выше.
— Выше! А кто я такой, чтобы иметь подобное честолюбие? Бедный мушкетер, нищий и незаметный, человек, который ненавидит зависимость и чувствует себя в свете не на своем месте!
— Арамис, Арамис! — вскричал д'Артаньян, недоверчиво глядя на друга.
— Прах есмь и возвращаюсь в прах. Жизнь полна унижений и горестей, — продолжал Арамис, мрачнея.
— Все нити, привязывающие ее к счастью, одна за другой рвутся в руке человека, и прежде всего нити золотые. О милый д'Артаньян, — сказал Арамис с легкой горечью в голосе, — послушайте меня: скрывайте свои раны, когда они у вас будут! Молчание — это последняя радость несчастных; не выдавайте никому своей скорби. Любопытные пьют наши слезы, как мухи пьют кровь раненой лани.
— Увы, милый Арамис, — сказал д'Артаньян, в свою очередь испуская глубокий вздох, — ведь вы рассказываете мне мою собственную историю…
— Как!
— Да! У меня только что похитили женщину, которую я любил, которую обожал. Я не знаю, где она, куда ее увезли: быть может — она в тюрьме, быть может — она мертва.